«Ради общего блага», — говорил Гриндевальд, но в Британии его не услышали. «Волдеморт — это моё прошлое, настоящее и будущее», — говорил один любитель плохих псевдонимов. «Любовь, Гарри», говорил Дамблдор, но в золотой фонд цитат это не вошло. «Nothing great about Britain», говорят в 2028, устав от революций и магических войн.

NOTHING GREAT ABOUT BRITAIN

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » NOTHING GREAT ABOUT BRITAIN » личные эпизоды » afterglow


afterglow

Сообщений 1 страница 7 из 7

1

teddy lupin'n'luka ollivander;http://forumupload.ru/uploads/001b/14/bf/8/389987.jpg
|. jule 2024 , danmark,  copenhagen, hotel Østerport , № 34 .|


                           в крови плещется шнапс, «шеррихеринг» и литры пива местных марок, которые он приговорил за день. индре-бай, вестербро, фридериксберг и норребро - районы копенгагена напоминают разноцветное лего. олливандер проходит по уличным артериям с нарисованной бездумной улыбкой пластмассового человечка (из живого в нём — усталость в глубинах запавших глаз). дания не вылезает из тёплого уютного пледа даже в зените лета. мерзлявый лука кутается в спиртовые настойки и жмётся к жарким взопревшим телам в подземке.
- а разговоров-то было, - статуя русалочки отдаёт ржавчиной в лучах заката (сколько можно выручить за оригинал?). порт. люди-люди-люди. вспышки фотоаппаратов ("мёртвые" фотографии до сих пор заставляют неприязненно отводить глаза).
волнующаяся водяная бязь гонит с гавани, толкает в спину колючим ветром . рот некрасиво растягивается в зевке. «нацеленность», «настойчивость», «неспешность» - лука аппарирует при первой удобной возможности, рассудив, что порядком износил шкуру маггловского туриста.

H O T E L ✰ ✰ ✰ ✰
Ø S T E R P O R T;

well it's too long living in the same old lives
i feel too cold to live, too young to die
will you walk the line, like it's there to choose?
just forget the wit, it's the best to use

- I said oh Gay lord - возвещает лука, наплевав на правила хорошего тона, предписывающие магам не аппарировать прямо в дом к другим волшебникам. бутылка горького gammel dansk погасит любое возможное недовольство.

не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в этот раз не в


+7

2

A SIMPLE CASE OF MISTAKEN FACE

JUST THIS SIDE OF MOTEL'S END

MY HOW NOTHING CHANGES

AT SUICIDE OCEAN

Виктуар в моей голове говорит со мной исключительно на французском, холодном и металлическом, как голосовой интерфейс, и повторяет только одну фразу: l’enfer c’est toi-même. Я отмахиваюсь от нее один раз и второй, пытаюсь сморгнуть ее, как пелену между веком и глазным яблоком, но спорить не пытаюсь. Иногда мне приходит в голову мысль о том, что я слишком мало о ней помню, что нечестно с моей стороны использовать ее лицо только для того, чтобы мне было с кем говорить в своей голове. Это уходит в список вещей, за которые мне стыдно, ее реплика звенит в моих ушах на повторе, я умываюсь и рассматриваю себя в зеркало. Иногда система дает сбой — например, сегодня.

Или вчера, черт его знает. Один из тех дней, когда крошится и идет прахом что-то внутри, один из столпов мироздания, нерушимых идей, в которые ты свято верил — незаметно, от случайно брошенной фразы или краем глаза замеченного факта. Или тот небольшой островок хорошего и чистого, который в тебе еще оставался, очередной рудимент, которому не место в реальной жизни. В такие моменты почти не испытываешь боли — но она всегда приходит потом. Настигает тебя в самый неожиданный момент, цепкие лапы ползут по груди, язык жарко лезет в ухо, и тебя скручивает и перегибает пополам, тебе настолько погано, что, кажется, сдохнешь прямо сейчас, только от этого ощущения, а она продолжает шарить по тебе черными ладонями, расстегивает рубашку и прижимается грудью к спине. Ты пытаешься вдохнуть, но легкие повреждены, ты пытаешься выправить себя как-то, встроить в ровное и общепринятое мироощущение.
Ты подыхаешь прямо на месте.
Ты говоришь: извините.
Ты говоришь: я отлучусь ненадолго.

Аддерол эту боль не облегчает, если что, он ее делает только заметнее. Ощутимее. Ее лучше слышно — то, что я пытаюсь сказать, но дорогу я делаю все равно, сила привычки, один из моих очаровательных нервных тиков. Мерзкой, острой горечью въебывает по середине мозга, разрезает и плавит нежные ткани носоглотки. Я смотрю на себя в зеркало пару секунд: поправляю волосы, вытираю слезы. Наблюдаю за тем, как краснеет кожа вокруг носа, как раздувается зрачок. Внимательно проверяю, не стоит ли поправить кожу лица.

Гной выходит вперемешку с сукровицей, стылыми желтыми комками, и голова кружится от интоксикации. Я звоню Энид, и она посылает меня нахуй на идеальном английском, потому что моя откровенность не входила в условия контракта. Мои маленькие грязные тайны, которые я храню в маленькой золотой шкатулке, как ценные сокровища, а потом вываливаю на первого встречного, стоит только хватануть лишнего. Я выхожу на улицу и я захожу в бар, я остаюсь один, они окружают меня гулким, ничего не соображающим роем. Или это я ничего не соображаю? От собственной потерянности тошно, и я выхожу на свежий воздух, я почти швыряю телефон в обоссаную стену, но останавливаюсь. Я здесь один. Кажется. Не уверен. Когда закончились эти часов кристальной ясности, что я делал потом? Обнаруживаю себя здесь, хватаюсь за обоссаную стену, мне надо вернуться домой. Куда надо вернуться? Я пишу это для себя в заметках или оставляю записку в кармане, название и адрес отеля, комната, телефонный номер, чтобы было что судорожно искать в кармане, кажется, пора добавлять к информации свое имя. Заталкиваю себя в такси, медленное и неподатливое тело, инертный материал. Вытягиваю ноги, сохраняю языковой барьер и дистанцию. Звезды в этом городе полностью перекрыты смогом, но я никогда не бываю в других. Если закрыть глаза, можно представить себя Дороти, которая возвращается в свой сраный Канзас.

кричи, не кричи — какая, на хуй, разница. он повторяет в голове фразу «не знаю», повторяет фразу «не имеет значения», крутит и крутит на повторе, пока не превратит в бесформенное фонетическое месиво. он никогда не знает, и — какая неожиданность — никогда не имеет значения. они все здесь, чтобы объяснить ему, что он чувствует, их пустые глазницы, голоса сливаются в атональный хор, серые пластины ногтей, пустые глазницы. живые или покойники, или те, которые уже наполовину мертвы. он один из них, но не уверен, к какой категории относится. это выскальзывает из его памяти, как выскальзывает все остальное, он когда-то это знал, что-то очень важное, но забыл, это что-то очень важное, он это забыл, это что-то —
он затыкает их плавным нажатием на поршень шприца, ослабляет жгут, он вообще-то этого не делает, может быть, раз в полгода, он никогда не позволит себе подсесть.

С телефона все еще играет Dog Man Star, зацикленный в бесконечном повторе — насколько хватит батареи. — Лучшая музыка, чтобы вмазываться, — не вслушиваясь, различаю в фоновом треке We are the pigs. Не поворачиваюсь на звук, не двигаюсь, не существую.
— Здесь повсюду битое стекло, — говорю я, — не наступи на осколки.

+2

3

-√V╾√V╾√╾^√╾╾╾╾╾╾╼╼╼╼          
Я бы с тобой мет рассыпал по замшевому небу, — цедил сквозь зубы Лука.

Это был Мюнхен, осень, 2023-го. Тогда организм терзал амфетамин, а мысли — обсессии. Гостиничный номер, дальний родственник этой комнаты, бросил его на викторианское кресло, сложил ладошки под щёку и уронил прозрачность окна ему в глаз. Седых звёзд было недостаточно на картинке по ту сторону стекла, их размывало в бокэ неоновыми огнями мегаполиса, люминесценцией просачивающейся в полночную высь малиновым, сиропным глянцем. Он хотел бы обесточить город и его окраины, отключить слепящие лампочки на вывесках кинотеатров, занавесить сумраком, как шторами, пучки света вырывающиеся из оконных пастей спальных районов.

Тишина. Черничная темнота. Он убедительно и неотвратимо съезжал в галлюцинаторно-бредовым синдром: Лука с Люпином на серпе луны. Они ссыпали на абсолютную черноту кристаллы мета, пока ночь не покрылась звёздами, как паетками, чешуйчато переливающимися на корсете бурлеск-дивы. Олливандер драматично взмахнул дланью творца (с кончиков пальцев слетели остатки вещества похожего на осколки слюды) и доверительно сообщил:

Я бы с тобой мет рассыпал по замшевому небу...

Он повторяет этот стыдный набор слов в Коппенгагене, летом, 2024-го. Сейчас. Лука сплёвывает их до единой буквы, как будто ему тошно и смешно. Одновременно. Эта фраза из уст пройдохи Олливандера звучит, как эйфорическая чушь торчка. Она, фраза, рунами выведена на изнанке век, зарубцевавшись, беспокоит ржавыми коростами. Он помнил её на утро, и на следующее, и даже через месяц с лишним склонял её так и эдак, милостиво принимая чьи-то поцелуи-укусы в шею на другом конце голубого шарика.

Каждый раз он буквально вваливается в паб, бар, квартиру Люпина с неизменно восторженно-изумлённым:
“hola!”,
           “salut”,
                      “hoi”,
                              “ciao”,
                                       “einfach - hallo”!

... и стекло есть буду, — Лука подливает елея в голос, что резко контрастирует с желваками ходящими на лице.

Ровный тон голоса Люпина проделывает отличную работу — Олливандер слышит степень его отчаяния. Будто не достаточно красноречивых атрибутов бывалого джанки — ложка, пузырьки от сосудосуживающего раствора, ампулы с водой, жгут... Разворошенная постель, одежда обнимающая спинки стульев, битые бутылки выпотрошенного бара и спёртый запах — точно пыльный театральный задник. Несправедливо. Это вот там, за окном, где слабое солнце уже стёрло с европейских улочек тени, а сам закатный кругляш проглотили сумерки, там, среди суетливых магглов и их ничтожных проблем всё ненастоящее. А здесь — сермяжная правда. Она рвётся сквозь разливающийся по радужке зрачок, такой огромный, что вот-вот стечёт в стеклянную прозрачность глазного белка.

Лука чувствует нерв.

Он намотан на иглу шприца и целится острием-заточкой прямо в сердечную мышцу — бухает тяжко — а казалось бы, этот бесполезный кусок мяса давно истёрт о рёбра. Лицевые мышцы зачем-то тянут светскую улыбку, пока он пытается взять контроль над архаичным, первобытным же желанием бежать. Аппарация, дверь, окно? Делает шаг... Вперёд, преодолевая искушение пятиться — неизлечимое любопытство выше инстинкта самосохранения.

Этот вечер прорвётся в его плоть шальной пулей, перебьёт хребет, застрянет пробкой в горле, чтобы никогда Тедди не услышал ни слова от Луки Олливандера, только шакалий гнусный напев от дилера-подделок-плута-бродяги-и-просто-конченного-мудака. Хотя последнее, в равной степени, относится и к Люпину. Олливандер не обманывается на его счёт.

Под подошвой неприятно хрустят осколки стекла. Лука останавливается возле куцего бара, кладёт на стойку "Gammel Dansk", выуживает из лужи бездарно пролитого виски штопор. Откупорив бутылку он возится в окрестностях бито-звеняще-осколочных в поисках уцелевшего шота, но бросив затею примерно тут же, прикладывается к горлышку тары. Горькая настойка ухает в пищевод оставляя пряное послевкусие. Кое-кто издаёт настолько неприличный стон, что спиртовое тепло, образовавшееся в груди стекает к низу живота, грязно и жадно распространяясь по телесным покровам, смешивая себя с волшебной кровью, точно так же, как сейчас по венам Тедди курсирует жгучий кайф наркотика.

Лука, наконец, попадает на радар Люпина. Или наоборот. Во всяком случае, Олливандер больше не может игнорировать размазанного по креслу "хорошего мальчика Тедди". От настенного бра на лицо мужчины падает мягкая тень. Полутона выкусывают от чужой фигуры фрагменты и сюрреалистичное полотно "староста факультета гриффиндор под кайфом" становится ещё более иллюзорным. То, что в школьные годы вырвало бы из его глотки глумливый смех (воспоминание об уязвимом, расхристанном старшекласснике являлось бы ему во влажных снах, вероятно), сейчас вызывает горькую нежность. Лука её не просил. И не властен что-либо с нею сделать. Он не собирается переклеивать на чужие ссадины свои пластыри. Собственные царапины едва покрыты коростой — надави и изойдёт гноем.

Бутыль с настойкой любовно прижата к груди. Уголки бровей поднявшиеся к верху рисуют страдальческое выражение на лице с печатью порока. Лука прикрывает глаза — длинный самоубийственный выдох выкачивающий весь воздух из лёгких. Сквозь частокол ресниц будто проглядывается лиственный ажур — очередной фейк сегодняшнего вечера. Вечера, которого не могло быть, если бы кто поинтересовался мнением волшебника ничтожные минуты назад. Это сейчас он, Олливандер-младший, должен пускать слюни в кресле в котором растянулся Люпин. Глядеть пустым взглядом. Или глупо и унизительно хихикать позвякивая колотым льдом в опорожненном бокале. Или... Всё не так.

Лука не слишком грациозно направляется в сторону окна пытаясь не расплескать алкоголь. Попутно, весьма фривольно, его рука плывёт по волосам светло-русого цвета, касаясь лба с выступившими бисеринами пота. Он не включает кондиционер. Распахивает окно, чтобы впустить свежий воздух. По известным причинам он смущается пользоваться палочкой при Люпине. Копенгаген обволакивает далёким гулом. Уличный шум органично сочетается с заунывным роком, который выхаркивает из себя телефон Тедди. Олливандер искренне удивляется звукам. С момента появления в апартаментах он игнорировал их наличие, будто те не встроены в реалии по умолчанию.

Лука усаживается прямо на пол возле распахнутого настежь окна. Где бы он ни находился, на какую бы чужую территорию ни проникал, в чьей бы постели ни грелся — его место всегда на подоконнике. Приблудившийся кот. Гуляющий сам по себе, ясное дело.

Он оборачивается через плечо, рука с уже дымящейся сигаретой нелепо застывает в воздухе, гортань царапает струя табачного смога. Профиль Люпина — резкий, будто бросающий вызов, о линию скул режется взгляд, пшено волос перетекает из одного градиента в другой. Лука словно попадает в хроматический круг. Его трясёт в центрифуге. Он топнет в переливах сиреневого, лазурного, ализаринового. Уголки губ обнимает шальная улыбка — Люпин Мет​аморфомаг. Нет, он слышал об этой его уникальной особенности, но видеть — никогда. И что-то подсказывает Олливандеру, что Тедди будет не рад тому, как перестал контролировать свою магическую сущность, отдавая бразды правления наркотическому угару:

Ну, почему ты такой..? — красивый. Невозможный. Удивительный. Пустой. Мудаковатый. Отчуждённый. Уязвимый. Плохой. Хороший. — такой. — очень несчастно заключает Лука.

+1

4

WATCH THEM DO THE FALLING OVER // WATCH THEM DO THE STANDING STILL

А ведь и правда — ничего своего нет. Жизнь и та кому-то другому принадлежит, украдена, занимается не по праву. Все пустое, ненастоящее, как будто с чужого плеча снято. Размороженные, поверхностные эмоции — и злость на то, к чему не имеет никакого отношения, и радость, которой как будто не заслужил. Тянет и тянет лапки за чем-то, что его заполнит, чем-то выше, сильнее, красивее. Настоящим. Вот только в руках оно не держится: крошится и гниет.

и Другой где-то здесь, прямо на ладони, маленькое трепыхающееся сердечко в клетке из развороченных ребер. влюбленными словами трогает осторожно, пальцами не смеет прикоснуться. глаза огромные, стеклятся то ли наркотой, то ли телячьей любовью.
это противно.
но ты не делаешь с этим ничего, ты никогда не сделаешь. ты был и всегда останешься хорошим мальчиком, которого не хватит на то, чтобы перешагнуть эту черту. превратить любовь в отвращение. отпустить с короткого поводка — тебе страшно. и ты слаб.

Несколько издроченных клише, которые он изо всей силы пытается прожить. Можно принять за правду, при желании, принять за его мягенькое и гнилое нутрецо. Только правды здесь нет — его уродство тонко и изменчиво, оно не в улыбке и выглаженном костюме, нет его и в игольных следах или запахе перегаров. Оно где-то дальше, прячется в этой пустоте между пиздежом и пиздежом, и он бы уже вскрыл пальцами свою грудную клетку, пытаясь его достать, он бы ходил развороченным мясом наружу, пропитывая сырой кровью белую рубашку, но даже тогда в нем все останется лживым насквозь.
Лживым насквозь.

и ты воешь, ты катаешься по полу, ты всаживаешь в вену шприц или осколок стекла.
тебя никто за этим не видит.
хорошо.

хорошо.

В истории про Нарцисса, ну, того мудака из мифологии, был еще один персонаж. Нимфа, пугливая и маленькая. Она увидела его на берегу той речки и по какой-то причине влюбилась в него без памяти. Но она была немой, и даже не могла окликнуть этого несчастного долбоеба, который продолжал пялиться в собственное отражение. В отчаянии она упала на колени и, заламывая руки, обратила к богам мысленную мольбу: подарите мне голос. И боги, в своей блядской манере, lfkb ей возможность говорить, но только повторяя за другими последнее сказанное ими слово.
Нимфу звали Эхо, а Нарцисс ее так и не заметил.
Я, честно говоря, понятия не имею, чью именно роль я в этой истории занимаю. Возможно, обе. Это очень в духе греков: они были крайне умные и предусмотрительные мудаки.
Но я пытался сказать не об этом.

в каждый из этих разов я пытаюсь умереть, но каждый раз дело не доходит до своего логического завершения.
(я пиздец как сильно боюсь смерти)
(отчасти, возможно, потому, что в детстве мне часто обещали воссоединение с родителями на небесах)
и это чувство, что ты никому не нужен, твоя просранная юность, бессонные ночи за учебниками, скрежет порошка по девственной носоглотке, стеклянная стена, за которой находится мир. это кажется невыносимым, это заставляет рыдать до сорванного голоса, уничтожать себя всеми доступными способами, морально, физически, предательством или голодовкой, — это настоящий ад, но это хуйня. такая хуйня по сравнению с ощущением, что ты не нужен им.
людям, которые произвели тебя на свет хер пойми зачем, а потом сдохли. может быть, они хотели доказать себе собственное бессмертие. или сделать эдакий похабный жест в сторону войны. спасти болтающиеся на соплях отношения.
какая, в принципе, разница? все равно даже с этой целью ты не пригодился.

Лука для этого подходит, потому что он — потрясающе незнакомый мне человек. Только незнакомые люди могут быть потрясающими, и я совсем не спешу сокращать дистанцию или проламывать стены. Я знаю, чем это закончится: в лучшем случае мы так и останемся бесконечно далекими. Он продолжает быть изумительно честным, даже пытаясь наебать всех вокруг, я же до костей пропитан враньем и театральщиной, особенно когда стараюсь говорить ничего, кроме правды. Мы здорово дополняем друг друга — а впрочем, это еще одна обманка для больного ума.
Все критяне — лжецы.

Между нами, по-хорошему, всего пару точек соприкосновения: вещества и ненависть к себе. Иногда мне кажется, что он видит меня насквозь, иногда — что невозможно находиться дальше от правды. Я поворачиваю к нему голову, как пластиковый Кен, полое гуттаперчевое тельце проседает на матрас. Тянусь рукой к телефону, чтобы выключить музыку.

— Давай мы не будем говорить обо мне, — прошу я очень устало. Как будто последние капли крови покидают измученную тушу. — Давай о чем угодно еще. Как ты находишь город? Местные бары? А в театре был? Уже успел кого-нибудь здесь опрокинуть? — тру переносицу, мне действительно интересно. Невнимательно провожу рукой по волосам и поднимаю взгляд в потолок, возвращаюсь в безусловную реальность по шаткому мостику его голоса. Говори со мной, дай мне что-то тебе ответить, — помоги вытащить меня из меня.
Или выжечь каленым железом.

+2

5

В руке алкашка. В другой — тлеющая сигарета. На лице — крайняя степень изумления с оттенком оторопи. Взгляд Люпина — калейдоскоп. Дурь фокусирует внимание там, где Лука раньше безопасно скрывался в тени знакомого безразличия. Теперь же он представляет антропологический интерес — мелкое, любопытное ископаемое, неизвестно как адаптировавшееся в новой эре. Его пришпиливает чужим обдолбанным зрачком к бархату ночи (та нагло прёт в распахнутое окно). Лука ждёт, когда забрала век Тедди опустятся. Скроют подернутые дурманной дымкой бельма и ему удастся, наконец, высвободиться из ловушки глаз. Этого не происходит. Олливандер подозрительно щурится в ответ. Как только целлулоидный образ ебливой пустышки перестаёт выполнять функцию защитной ширмы, взгляд Люпина проходит сквозь. И дальше. Внутрь. Себя.

Он отворачивается к городу, который угадывается за стеклянным аквариумом оконного проема. Удерживает неприязненное передёргивание плечами. Лупоглазые фонари смазываются в сплошную светящую линию где-то там, внизу. От табачного дыма щиплет глаза. Кажется, что неоновые огни сердито подмигивают, настоятельно рекомендуют выйти из душной клети комнаты и, ввалившись в шумный паб, опрокинуть пинту-другую крафтового пива в компании добродушных датчан. Упиться в слюни, закинуться колёсами до пены в уголках губ, словить оргазм до западающих под веки зрачков — что угодно, лишь бы выключить вечно бдящее рацио.

Любопытство — прообраз всех дыр на шкуре, которую приходится упаковывать в брэнды, лишь бы не засветить расползающиеся швы на ранах. Оно врождённое. Сколько он протянет?

Лука мысленно тыкает в странное чувство, прокравшееся ему в нутро и скрутившееся змеем где-то в солнечном сплетении.

Тц, — подушечки пальцев обжигает почти истлевшей сигаретой и Олливандер даёт окурку право на красивую гибель — искристая комета описывает дугу и сгорает где-то в тёмной глотке Копенгагена. Он смотрит на свои ухоженные, аристократические, мать их, руки и представляет, как совершенно они смотрелись бы на лепнине скул Тедди, как прошёлся бы большой палец по его порнографично дернувшейся губе, которой следовало бы вытянуться в чопорную узкую линию, а не влажно приоткрыться... Что если сделать это: получить возможность не приходить "сюда"; в Чикаго, Берлин, Флоренцию, Порту? Получить индульгенцию на невозвращение. Что если лишиться ошмётков ещё даже не оформившихся надежд на... (не упоминай всуе "взаимность")?

Весь он - хранилище... сладких иллюзий. Они, иллюзии, белыми опарышами кишат в межреберье, затянутом в агонию невралгии (когда переступает порог, очередного убежища Люпина). Тяжёлой, окрашенной перманентным беспокойством и непроницаемой, глубинной привязанностью, потребности. Неуёмной жажды вдохнуть, отщипнуть краюшку от притихшего, схлопнувшегося Тедди Люпина, что ворочается внутри, душит гарротой горло, на котором бешено бьётся жилка, стоит чуть ослабить вожжи инстинктов.

главное успеть..;

Накрыть ладонью острые пики опущенных ресниц Тедди, за которыми инфернальные круги вместо кобальтовой радужки (в глазах отвратительно близкая даль). У Луки от резонирующего чувства одиночества, попадающего аккурат в сердечную мышцу, минуя мозг, пах и прочие ненужные инстанции, пробуждается что-то человечное, нечто, что хочется поймать в лодочку из ладоней и скрыть от магического/маггловского мира, от себя, и, очевидно, Люпина. Потому что невозможно позволить себе осквернить Тедди самым чистым, что случалось с Олливандером за двадцать два года блядской жизни.

Не вовлекать Люпина — не трогать там, где тонко (а значит больно). Но тонко везде. Тедди такой же гомункул, как и он сам, не живой, эмоциональный калека. Лука очень любит думать, что категорически прав: изрубленный в фарш Люпин имеет шанс провернуться обратно. В цельный шмат мяса.

М? — Олливандер успевает скроить непринуждённое лицо прежде, чем обернуться к не(магу). Дёргает головой (вытряхнуть из ушей мучительно-усталые интонации). Вдавливает клыки в мякоть нижней губы — улыбнуться хочется нестерпимо:

"Кого-нибудь здесь опрокинул?", — неверяще повторяет, — Опрокинуть! — восклицание выстреливает мажорной нотой в густой минор последних минут, — поверить не могу, что вылизанный до скрипа староста Гриффиндора проапгрейдил свой скудный лексикон.

Тянет носом воздух. Запирает в памяти всю картину: от распятого Тедди в обрамлении осколков до тонкого амбре испаряющегося спирта, гари на каемке обожженной ложки, медикаментов и самого Люпина (мускус и отчаяние). Лука слитным движением отталкивается от пола и, цепляясь за бесплотную вертикаль, хищно крадётся в сторону теплокровного существа:

Я попробовал смотреть на Копенгаген через призму твоего существования... Без магической составляющей, — раз уж Люпин не утруждает себя тем, чтобы "не замечать" некоторой прискорбной слабости Луки относительно метаморфомага, то и он может позволить себе меньше церемоний, так? — скучно.

Локоть задерживается почти на уровне лица сидящего Тедди:

Держись, мы аппарируем.

Хлопок. Жёваный звук, будто пропущенный через эквалайзер.

Крыша отеля дарит уверенную плоскость под ногами, хотя в нескольких десятков ярдов она покатая.
Церкви, храмы, башни, брусчатка и гладкие асфальтированные дорожки. Закусочные, сувенирные лавки, набережные, велосипедисты, гавань и тротуары, красная черепица и саван ночи. Шаблонный перечень из современного путеводителя/туманно-тревожная Дания кисти Лоренцена.
Ветер, соль, терпкость. Запах чужбинной сырости говорит о городе больше, чем нордическая красота:

Недурной видок открывается.

+1

6

Петля реальности со щелчком заканчивает перемотку: начинается заново, стоит всего лишь немного рассосаться в крови последней дозе. Представляет (и еще будет некоторое время) из себя нечто уставшее и беззащитное, не имеющее больше сил на обращенную внутрь ненависть. Приходящее в себя комками нечитаемых эмоций. В целом — вполне безвредное.

Олливандер — острые края скул и зрачки, похожие на черные дыры. Все, что он делает, оставляет отпечатки, влажные от концентрированной боли — Тедди интересно, знает ли он об этом, интересно, замечают ли другие что-то настолько же очевидное. В этих кругах дурным тоном считается лезть в чужие проблемы, но не это причина, по которой Люпин не задает вопросов. Ему кажется, что он знает Луку тысячи лет, что он встречал его в каждой из своих не особо праведных жизней. В этом было бы что-то почти романтичное — по крайней мере, если бы его воспаленный мозг не воспринимал каждый новый отель как этап реинкарнации. В любом случае, ему даже не приходит в голову помешать — впрочем, он не смог бы и если захотел.

Чужой улыбкой прорезает мягкую опиоидную дымку, в которую затянуло комнату. Лука всегда это делает — свои выводы. Что в нем осталось от гриффиндорского старосты, более того, что в нем вообще когда-то было от гриффиндорского старосты, Люпин не знает. Гниль, ему кажется, была заметна всегда — трещины в образе, микроскопические несоответствия. Он хуевый актер: наебывать всех настолько долго у него получалось разве что потому, что никто особо не присматривался. Олливандер, в любом случае, сейчас беззлобно, даже почти нежно. Он в хорошем настроении сегодня — одна из тех вещей, которые, незаметно для себя, Люпин приучился считывать безошибочно.

Он не задумывается об одиночестве, или, по крайней мере, делает это редко. Одиночество было константой, было здесь, сколько Тедди себя помнит. Невидимая стена, отделявшая его от окружающих, молчаливое осознание собственного уродства. Навык считывать чужие ожидания: ему всегда говорили, что он был способным, внимательным мальчиком. И тревога — конечно же, тревога. Ко всему этому привыкаешь со временем, приучаешься жить, как с не слишком чистоплотным соседом по комнате. Наркотики тоже помогают, конечно.

Не помогают обрабатывать ситуацию вовремя — Лука происходит, словно в замедленной перемотке, ощущается на локте цепким и горячим хватом. Люпин не придумывает ответа — попросту не успевает, уплывая в очередной раз по цепочке перегретых мыслей: мягкое, податливое, беззащитное. Тедди, запертый в собственной голове. Тедди, плывущий по тонкой грани сознательного. Тедди смотрит вперед себя, и ему хочется протянуть руку, стереть эту струйку крови, которая тянется вниз по подбородку Луки, —
он моргает и встряхивает головой. Смеется.

Летняя, до сих пор отдающая сырым теплом ночь. Полузнакомый город и еще менее знакомый человек. Даже ему здесь было несложно понять — Олливандер не пускает его дальше фасада. Тедди готов поклясться, что никого: иначе Луку давно бы уже спугнуло зрелище его собственного одиночества. Чужеродные, неправильной формы элементы в любой системе склонны собираться вместе — как правило, это происходит ближе ко дну.

Охуенно здесь, — подтягивает ноги под себя и тянется в нагрудный карман за сигаретой. Искоса посматривает на Луку, конечно: его ехидная реакция в такие моменты плохо скрывает почти детское удивление. Он, в самом деле, будто до сих пор не может поверить. Будто не придерживал столько раз Тедди галстук, пока его выворачивало в канал и не пытался приставить на место поползшую в сторону крышу. Щелчок дешевой пластиковой зажигалки, кажется, подобранной на ресепшне: табачный дым мешается с мерзким привкусом во рту, Люпин запрокидывает голову.

Это всегда худшая часть, тебе не кажется? Когда вспоминаешь, кем именно просыпаешься. Когда это начинает опять иметь значение.

А кровь, кажется, ему все-таки привиделась.

+2

7

Лука позволяет себе усмешку. Откровенно наслаждаясь потянувшей от Тедди ноткой отчаяния. Отчаяния, замешанного на смирении — знакомая стадия неизбежного.

Кажется, что Люпин вот-вот развалится на запчасти, но нет: приснопамятные легенды Второй Магической — Нимфадора и Римус на совесть постарались прежде, чем героически загнуться. Драги, градусы и сомнительные афёры славного отпрыска не берут. Потому что нечего. Тедди с рождения жрёт неотвратимая, как проказа, боль. Олливандер не разбирается в её оттенках, не распутывает измочаленные нервные волокна. Только слышит тихие, угрожающие постукивания, какие издают сморщенные чёрные стручки ядовитой антенницы. Такой же вкрадчивый звук он слышит, когда сам тянется за дурью: никаких мыслей — только дружественные объятия эскапизма.

Пёстрые леденцовые домики Копенгагена, вытянутые и глазастые, сейчас припудрены вечером. Полночное небо напыляет их нежной пастелью, но вот уже неоновая подсветка рядит знакомые фасады в prostituerede. Светящийся антураж Луке к лицу. Его тоскливый спутник на фоне карнавальных красок, чужой кипящей жизни, выглядит чуть менее мёртвым. Влажный воздух настолько плотный, что маг зачерпывает его ладонью, глотает ртом. Лето оседает на корне языка дорогим пойлом, табаком и привкусом победы. Он тянется шлейфом из кошелька идиота, которому удалось впарить поддельный безоар. Карманы полны галлеонов, а гнилая душонка — желанием бездарно промотать, швырнув их в ненасытную пасть развлечений. Очевидно, что Люпин не разделяет его настроений. Иначе зачем бы тому гонять по венам хмурого в одного. Не по-товарищески.

Следующая секунда раскладывается на длинную серию кадров: красивый рисунок губ, точка искры на конце сигареты, дёрнувшийся кадык. Ветер уносит пепел в сторону. Сизая пыль цепляется за ресницы Оливандера и песком царапает зрачок. Проморгавшись Лука пробует вернуть фокус, но тот плывёт. Как и сам Лука каждый раз, когда смотрит дольше, чем можно, когда подмечает отвратительные, жалкие детали, которые до абсурдности милы. По-девчачьи срывающийся голос от переизбытка этанолсодержащих, заблеванные винтажные ботинки от Louis Vuitton, которые он выцыганил путём неоднократных сессий у фут-фетишиста, костюм-тройка (!) в горчичную полоску (!!). Шероховатости, несовершенства, грязные омерзительные секретики. Всем этим кишит Тедди Люпин. Интерес Луки далёк от антропологического, но искренне любопытно, когда станет противно.

Олливандер — цепляет всё тленное, уродливое. Цепляет падаль. Зловоние заживо гниющего отвлекает от собственного. Ему нравится думать, что это от большой любви к эстетике декадентства. Гниль он нащупывает в каждом, пальпацией или сыграв чуть тоньше. Найдя — скучает и бросает, как разобранный механизм. А Люпин — игрушка со сложной механикой. Где-то что-то расстроилось, кончился завод, запал рычажок, не смазаны пазы... Лука не хочет ничего разбирать, наоборот — залатать, затянуть швы. Ему нестерпима мысль, что внутри Люпина так же, как у него самого
— поло. Пусто.

Не кажется, — слизеринское внутри беспокойно царапается и Лука зябко передергивает плечами, — Гораздо хуже проснуться собой. Хотя я уже не помню, как это.

Олливандер теряет нить разговора или путается в нём, как в клубке пряжи. Ему хочется снова погрузиться в чужой метроном, прислушиваясь, как табачный дым звучит внутри лёгких и как звучит снаружи — в воздухе. Малодушно не терпится свернуть тему, рассказать, как удачно наебал дилера артефактов из Виргинии, но клацающий звук собственной челюсти отрезвляет. Захлопнись, а.

Витающее в воздухе напряжение, сотканное из невербальных намеков заметно теряет в непринуждённости. Лука неловко кренит набок, притуливаясь на ребристую поверхность крыши. Черепица кусает в бедро:

Ты помнишь?

0


Вы здесь » NOTHING GREAT ABOUT BRITAIN » личные эпизоды » afterglow


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно